После немца (первая ночь)
— Да куда, там грех какой – говорил Петрович, начиная повествовать свою историю, после того как мы с ним распив бутылочку за ужином на ночном дежурстве в котельной, собирались немного вздремнуть – это грех когда, силком взять, и во все дырки, где попала и как попала, отымешь. А когда баба в самом саку и страдает от нехватки ласки мужика, сама жаждет этого, какой же грех, не брюхать её и все в ажуре.
Наконец улегшись удобнее на топчане, он стал рассказывать по своему обыкновению издалека.
Мать родила меня можно сказать еще в девках была, ей только семнадцатый год пошел, так что на свадьбе с пузом сидела, а когда война началась ей тридцать стукнуло, а мне тринадцать. Мы тогда на хуторе в лесу жили. Хуторок небольшой из пяти дворов состоял, среди болот на Брянщине, а центральная усадьба верст за пятнадцать от нас. Отца и всех мужиков с хутора, впервые же дни сразу на войну забрали, да через неделю всех и поубивало, не успели даже до фронта добраться, в вагон бомба попала, ни кто не выжил. Немец когда наступал, то на хутор не попал, побоялся наверное, кругом топь и лес дремучий, поэтому мы и остались в стороне от войны. К нам на хутор и при хорошей то жизни мало кто наведывался, а в годину так и вовсе про нас забыли, слышали только, как канонада где-то далече грохочет и все. Прошло так года три, как-то раз смотрим, солдаты немецкие по большаку разгуливают, человек десять.
Озорничать правда они не озорничали, зачем наговаривать, а вот обмен устраивали, у кого на сахар, соль курей меняли, у кого еще что, а к нам в избу двое заглянули, хлеб предложили на самогон. Мать моя сначала испугалась, что они к нам в избу идут, меня в чулане закрыла, мне-то хоть шестнадцать было, а фигурой крепки был не по годам. Сужу я в чулане, смотрю в отверстие, что для суконного станка отец еще сделал и матерью наспех тряпкой завешанный, как они с матерью обмен производят. Мать им почти четверть самогона за пять буханок хлеба отдала. Ну тот, что поздоровее четверть в охапку и на выход, а тот что помельче рыжий, матери на задницу руку положил и что-то на своем языке лопочет, улыбаясь. Вот тут мать и вильнула задом, что и у меня посявка встала в чулане, а уж немец и вовсе загорелся вдуть ей. Умеют же бабы себя так преподнести, что мужик, какой бы он национальности не был и без слов голову теряет, ну а с матери спрос то какой, она уже три года мужика не видела, а баба вся еще в саку, справная, только давай.
Тут её немец и сгреб в свои объятия, и давай одной рукой шарить у нее по выпуклостям. Мать то делает вид, что сопротивляется, но не шибко-то настойчиво, больше словами, руганью осыпает. Мол, что же ты охальник делаешь, не хорошо чужих баб топтать, а немцу то что, он все равно её не понимает, подталкивает к кровати. Тут мать заупрямилась, когда он ей полол юбки задрал, словно почувствовала, что я на её голую, пышную задницу из чулана смотрю, все норовила к стенке прижаться её, да только еще хуже сделала. Немец крепенький был, крутанул мать в своих объятиях, так аккурат задницей голой и прижал к дверям чулана, как раз глубокой расщелиной между ягодицами, к выпилу в досках куда отец суконный станок крепил, в два кулака прорезью вдоль двери. У меня аж дух сперло, когда перед моим носом задница матери расположилась, посявка в камень превратилась, смотрю налюбоваться не могу, как глубокую расщелину по ягодицам ближе к ногам волнистые темные волоски осыпали.
Слышу, немец что-то горячо лопочет, чавкает, видать до сисек матери добрался, а мать уже и отбиваться перестала, отдалась на милость насильника и шепчет тихо
— Ванька сыночек, не смотри сюда – словно чувствует, что я от её задницы глаз не могу оторвать.
А меня уже не остановить, как того немца, я наоборот тряпку прижатую задницей матери убираю, для лучшего обзора, а она подумала, что я за зад её трогаю
— Ванька охальник, чего удумал, за зад мать трогать – нашептывает мать, а у самой уже голос сбивается от дыхания спертого, и не поймешь толи она ругает меня, толи заигрывает – Тут и без твоих ласк уже ноги трясутся и подгибаются. За три года ни одного кабеля, а тут сразу два на сучку наскочили. Прошу тебя не смотри сюда, как мамку твою этот немец окаянный насиловать будет.
В такой неразберихе, я и высунул руку в отверстие, в аккурат матери между ног под зад её, а она даже не испугалась моего прикосновения, напротив ноги пошире развела, так что ладонь моя так и легла на её лохматую пи*ду с мягкими губищами. И в правду пи*да у матери огнем горела, и мокрая была, в руке так и задергалась.
— Ой – уже стонет мать – что ж ты сынку делаешь, у меня и так соки по ляжкам бегут ручьем, да и ты еще их выжимаешь – а потом быстро так с опаской говорит – убирай скорее руку, немец туда свою опускает.
Я руку отдернул и присел еще ниже, так что перед моими глазами промежность матери как на ладони, пухлые волосатые половые губы с глубокой щелью, из которой налившиеся складки выглядывали облитые скользкой смазкой. Тут смотрю мать еще шире ноги расставляет и по её пи*де пухлые пальцы заелозили, а один палец аккурат в щель её глубокую втиснулся между пухлых губ и трет ей складки нежные. Мать еще пуще застонала от блаженства, и не произвольно приседать на руку начала, а я смотрю меж ног у неё, по ногам немца парки вместе с кальсонами соскользнули по самые колена. Едва я успел от пропила в двери, вглубь чулана откачнуться, как немец стал снова уже безвольным телом матери управлять, укладывать её на пол на спину и сам между её широко разведенных
— Вот окаянный немец немой, чуть не снасильничал – говорит мать, а у самой по-прежнему голос дрожит, дыхание спертое.
— Да куда там чуть – отвечаю, повернувшись к ней, а у самого зло на мать, что с немцем любезничала — вон засадил аж дырку в лохматой оставил, что ж я не видел как твоя пи*да затряслась, когда он вдул тебе.
— Да толку то что, только и вдул, только соку в пи*де нагнал, хоть бы пару раз качнул, что бы хлюпнуло, а так вот теперь мучаюсь, лежу, низ весь сковало словно камень тяжелый держит, даже ноги не могу свести вместе. Ты что думаешь сладко мне в таки годы пи*ду пустой держать, уже поболи трех лет ни с кем не еблась. На хуторе вообще ни одного мужика не осталось даже завалящего, вот думала хоть немец выебет, самой противно было, но натура бабья требует, чтобы ебли её – чуть не плача оправдываясь высказывала мать почувствовав мою обиду на неё, а потом так ласков говорит. – Ванечка, сыночек, ты же трогал меня когда в чулане сидел. Вон у тебя посявка, как встала на меня. Иди, пристрой её в мамку по следу, сними тяжесть мою и свои яички поправишь.
— Это как же по-настоящему как баба с мужиком?…? – с опаской спрашиваю. Я тогда еще ни кого не ебал и мало, что понимал в этом, думал если посявка в пи*ду заскочит, баба непременно запузатит – А вдруг ребятенка тебе сделаю?
— Конечно по-настоящему, и спускай в меня, авось не обрюхатишь с первого разу – улыбнувшись, отвечает мать повеселевшим голосом и просит – ты только задерни занавески, и дверь на засов запри. Чтобы уже ни кто не помешал нам.
Я все сделал как она просила, и занавески задернул и дверь закрыл, потом парки спустил с себя и к ней между ног, а мать рукой цоп мою посявку и к себе в дырку вставлять, и шепчет уже запинаясь от спертого дыхания
— Сыночка, да у тебя посявка уже поболи, чем у немца будет, что ж я раньше-то на неё не нанизалась.
В пи*де у матери уже пожар пылал, мокрая, скользкая была. Засадил я ей, а у нее даже все внутри задрожало, а она опять шепчет
— Ох хорошо то как, чувствую по самый пуп мне всунул, и пи*да моя по размеру разошлась твоей посявке. Потуже когда пи*да, приятнее и посявке.
Стали мы с матерью ебаться, толкать друг на друга так что из пи*ды хлюп стал раздаваться. Мать уже в голос стонать начала от блаженства и только сквозь стон вылетает у нее
— Пошибче давай, еще шибче.
Тут меня и сковала приятная истома, спускаю глубоко матери, а её уже тоже сковало и трясти начало, словно в конвульсиях, она уже не стонет а тихо подвывает, а пи*да так дергаться начала, и сжимать мою посявку, что словно сдаивала семя мое. С четверть часа мать выла и тряслась подо мной, словно скопившиеся за три года её воздержания сладостные моменты, теперь наружу вырвались, а следующие четверть часа пи*да матери сокращалась на моей посявке.
— Ты только не кому по хутору не сказывай, что я тебя к себе подпустила – просит мать, как только у неё голос пробился, от тяжелого дыхания, а сама меня руками обласкивает, в лицо целует, к губам моим припадает — а я за это, как спать будем ложиться, к тебе буду приходить, как баба к мужику.
Мать потом после того как я с нее встал сразу подхватилась, говорит, легкость прямо во всем теле у неё образовалась а по низу живота сладость разлилась. Правда в тот же день вечером ко мне на кровать не пришла, уже насытившаяся была, а вот со следующего дня, я уже без подштанников спал, потому, как рядом голая мать спала. Иногда до полуночи ебались пока она обессиленная не отключалась от сладости.
— А ты что думал в войну и после войны, бабы бросили ебаться, потому что мужиков не было – уже обращался Петрович ко мне – куды там, природа их бабская заставляла их утешение искать в сыновьях своих. Именно на подростков и пал тот камень, удовлетворять своих матерей, теток и сестер старших, а иногда и младшим перепадало. За все конечно не ручаюсь, но там, где баба была в соку и рядом подросток с более менее посявкой, это уж к бабки не ходи, ебались. А брюхатили и рожали – это только ленивые. Я мать свою ебал до самого конца её бабьего века и не разу не обрюхатил, а тетке Зинке вдул, та сразу запузатила.