Исповедь старого графа. Часть 2
…Проснулся я — впервые за много лет — с детским чувством легкого, радужного покоя, наполнявшего меня, как мед, — и с полнейшей пустотой в памяти. Я не мог понять ничего, кроме того, что мне хорошо и покойно; я не мог вспомнить, где я и что я.
Только спустя какое-то время я понял, что я — у себя на корабле, в своей каюте, что уже довольно-таки поздний час, и я проспал все привычные обязанности капитана. Что-то вчера было — радостное, волнующее, — что?
И только когда я отодрал от себя простыню, липкую от спермы, и обнаружил себя голым — только тогда я вспомнил…
Самое удивительное, что я не мог обнаружить в себе никаких признаков раскаяния. Мой разум негодовал, ужасался, требовал искоренить и пресечь — но душа была покойна. То, что было вчера, казалось мне самым чистым и непорочным из всего, что было со мной в жизни. Любопытно, сказал я себе, — все предыдущие мои любовные безумства оставляли совсем другой осадок: мозг уверял, что все правильно и хорошо, в то время как душа барахталась в грязи…
Единственное, что мучило мою совесть — то, что я заснул, не удовлетворив моих девочек. Интересно, как они, думал я.
Мне тогда нелегко было войти к ним… Половина их была на кухне; в каюте из тех, кто приходил ко мне вчера, была только Гоар. Она вспыхнула, увидев меня, и пристально взглянула мне в глаза. Другие девочки — Шушик и Каринэ — тоже вопросительно смотрели на меня. Я понял, что все должно быть открыто, без стыда и стеснения, — как вчера.
Это было нелегко… Чувствуя, что краснею, как помидор, я взял Гоар за руки и сказал:
— Гоар, я хочу… хочу поблагодарить тебя за то, что было вчера… и поговорить с тобой и с другими. Позови всех, кто на кухне.
Гоар вышла. Я остался с Шушик и Каринэ. Несколько секунд мы напряженно молчали, потом я преодолел себя — улыбнулся девочкам, тронул их за волосы… Девочки заулыбались, подсели ближе, Каринэ обняла меня, — и тут же посыпались любопытные расспросы, полустыдливые, полувосторженные:
— Гоар и Заруи… Они ведь стали твоими женами, да? Ведь Бог простит их? Тебе ведь можно иметь много жен, а армянам нельзя…
— Что? — я был в самом деле удивлен, — Почему это мне можно много жен? Почему это Гоар и Заруи — мои жены? Кто сказал?
— Они сказали!.. Что ты сделал их… сделал с ними… — Шушик стыдливо уткнулась мне в шею.
— Вот врушки! — Я даже не смог всерьез рассердиться. — Мы вчера просто… ласкались — ну, вот как мы с тобой сейчас. Почти…
— Почему они тогда нас не взяли? Почему?..
Впервые над моим девичником нависла опасность раздора, — но тут вернулись другие девочки, и начался Разговор.
Вначале я казался себе отвратительным ментором; но потом я взял девочек за руки, придвинул к себе, думая о том, что вчера сплетался с ними в бесстыдный клубок…
Я говорил им, как я благодарен за их ласку, как мне было хорошо… и говорил, что больше ТАКОГО никогда не будет. Я говорил им, что я всех люблю одинаково, и чтобы они не смели обижаться ни на меня, ни друг на друга. Говорил, что лучшая благодарность — старательная учеба…
И тому подобную педагогическую чушь.
Черт подери, педагог из меня был тогда — как археолог из крота.
***
С тех пор между мной и девочками все время висела тень неловкости, которую я никак не мог преодолеть. Уже не было таких безудержных ласк, не было игр, в которые они втягивали меня наравне с собой… Они любили меня, как и раньше, но боялись обидеть, боялись… черт подери, ученый сказал бы — "боялись несовпадения культур". Я же со своей стороны старался сгладить проклятое "несовпадение", как мог, пытаясь заткнуть неловкость учебой. Я учил их английскому, и они очень старались, чтобы я был доволен ими.
В их отношении ко мне появилась какая-то интимность, которой не было раньше: они лезли ко мне и целовали меня только, если я оставался с кем-то из них наедине. Они стали стесняться друг друга…
Через пару дней мы прибыли в Англию, и я занялся устройством девочек — и, соответственно, переустройством всей своей жизни. Я рассчитал всю прислугу, кроме старого дворецкого, верного мне до печенок, и его жены. Отныне жизнь моя начиналась с нуля, и впервые имела ясный, близкий и дорогой мне смысл, — и это было непривычно, черт подери!
Я не буду утомлять вас рассказом о том, как я организовал учебу девочек, как следил за тем, чтобы слухи о "турецком гареме" не принимали вредных форм, — избежать их не удалось, я предвидел это, но они только добавили роковой пикантности в репутацию моих газелей… Случались и забавности — вроде мнения одной леди: "в их годы непозволительно красить себе лица! двадцатилетняя девушка никогда не позволят себе такого, если она хорошо воспитана!" Хе-хе, — при том, что им было по пятнадцать, и на их южных личиках никогда не было никакой краски — кроме той, которой я измазал их в первый день…
Но перейду к главному. Это случилось в первые же дни устройства моего девичника. А точнее — во вторую ночь.
Я сидел над какой-то деловой писаниной — то ли счета, то ли что… И вдруг — не столько услышал, сколько ощутил сзади чье-то присутствие. ТЕПЛОЕ присутствие.
Я резко обернулся. Это была Гоар. Пунцовая, потупленная — и совершенно голая. С пухлыми сосками врозь, с мохнатым треугольничком на срамных губах. Позади валялась ее ночнушка.
— Ты что? Ты что? Мы же договорились!.. Гоар! — Я схватил ее за плечи и тряс, как грушу. Я действительно сильно рассердился — не столько на нее, как я сейчас понимаю, сколько на свой отросток, немедленно вставший копьем…
Гоар молчала, глядя на меня своими бездонными глазами. Вдруг я увидел, что она плачет.
— Гоар? Ну что ты? Ну что?..
Я перестал трясти ее и держал, не опуская, за плечи. Ее груди, на которые я боялся смотреть, вздымались все выше, — Гоар плакала сильней, отчаянней, и через минуту рыдала навзрыд.
Перед женскими слезами я всегда чувствовал себя беспомощной куклой.
— Ну что же ты? Ну что с тобой? Гоар? Успокойся… — бормотал я, поглаживая ее по голым плечам, по волосам — и, наконец, прижав ее к себе, как ребенка… — Ну успокойся, маленькая моя, ну не надо, я ведь люблю, очень люблю тебя, — шептал я и целовал ее в макушку, в уши и в шею, поглаживая гибкую голую фигурку.
Сквозь рубашку я чувствовал, как в меня упираются голые груди. Гоар льнула, жалась ко мне, руки ее обвили меня; продолжая всхлипывать, она стала отвечать на мои поцелуи — и я ощутил волну доверия, горячую, интимную, смывающую всякий стыд…
Гоар целовала меня – щедрей, отчаянней, жарче – и я терял остатки рассудка. Каким-то образом я оказался на краю кровати; Гоар стояла передо мной, голая, дрожащая, и у самого моего лица были ее груди. Я ткнулся в них; руки мои сами поползли к ним, стали ощупывать и мять их, язык сам высунулся и ужалил горячий сосок, потом другой — еще, еще, и еще…
Гоар изнемогала. Ее всхлипывания давно перешли в нетерпеливый стон, и она плясала, корчась под моим языком. Ее ножки бессознательно раздвигались, приглашая меня вовнутрь.
Я мял ее сверху донизу, как восковую, понимая, что назад дороги нет. Мы упали на кровать… Я едва управлял собой — и только старался, как мог, быть нежным и не грубым: раздвинул ей ножки, ощупал лоно — оно было влажным, горячим, — залез на девочку, каждой клеткой кожи чувствуя ее тело, — и…
Я уже был не я: животная сила толкалась моими бедрами и рогом, вспарывающим клейкую плоть. Гоар хватала ртом воздух и кричала — то ли от боли, то ли от потрясения, — а я неистово сношал ее, крепко обхватив ладонями ее щеки и выцеловывая дрожащий рот… Спохватившись, я смял рукой ее сосок, а другой — нырнул в складочки, обтекшие мой ствол, и вибрировал в них пальцем, усиливая напор. Девочка металась подо мной, запрокинув голову, и кричала, кричала, как раненая…
Опомнился я только тогда, когда ствол мой напрягся в последнем из последних пределов сладкой муки, — и выскочил из Гоар, заливая спермой ее животик.
Она смотрела с недоумением, как я брызгаю на нее мутным фонтаном. Она не понимала, почему я прекратил, почему прервался бешеный ритм любви — и требовала еще, исходя в мучительных стонах, как недолюбленная кошка.
Я растирал сперму, смешанную с ее кровью, по дрожащему телу, приговаривая — "девочка нежная будет, сочная, бархатная…" — а Гоар подавалась навстречу моей руке, ловя прикосновения, как милостыню. Тело ее боялось остыть, боялось покоя, как смерти… Требовательные стоны подстегнули меня, и я приник ртом к истерзанному лону. В этой ласке я поднаторел когда-то…
Я не буду рассказывать, что было с ней. Все равно ни я, ни вы никогда этого не поймете, — для этого нужно быть женщиной. Или — девочкой, которая только что, минуту назад, стала женщиной… Скажу только одно: я боялся, что отчаянный вопль ее оргазма долетит до чьих-то посторонних ушей. Дворецкий с женой были глуховаты, — а вот соседи, шастающие время от времени по дороге на Истерн-Виллидж…
Потом, когда все кончилось, и я лег с ней, оглушенной, потрясенной, и обнял ее, — она жалась ко мне, вытягивая тело, обожженное оргазмом, и долго не могла говорить, вздыхая глубоко, как во сне.
— Почему ты пришла ко мне, Гоар? — спросил я ее, не боясь обиды, потому что между нами тогда не могло быть ни обид, ни тайн.
— Мы так решили, — отозвался мне слабый голос, хриплый, низкий — на октаву ниже обычного. — Мы решили, что будем ходить к тебе каждую ночь. По очереди.
— Кто "мы"?! Как это — "ходить"?..
— Все мы. Завтра придет Нарэ, послезавтра Гаянэ… Мы все бросали жребий, еще на корабле…
— Как это? Гоар? — Я даже приподнялся. — Скажи, чтобы никто не ходил! Слышишь, Гоар? Скажи им! Слышишь?..
— Не скажу, — негромко, но упрямо отвечала Гоар. — Не скажу. Никогда. Ведь я…
Она замолкла.
— Ведь ты?.. Гоар, что ты хотела сказать?
Но Гоар обвила меня руками и, глубоко вздохнув, прижалась ко мне так, что я захлебнулся в лавине тепла, живого, слепящего, как южный зной.
***
Засыпать, обнимая благодарную Гоар было счастьем, которое свалилось на меня почти неожиданно.
Конечно, у меня в постели были женщины, но… одно дело — они, и совсем другое — Гоар, теплая, родная, сопящая мне в шею. Обнимая ее, я представил вместо нее обнаженную Нарэ, Заруи или Шушик… Тут же, ощутив холодок, Гоар заерзала, и я сгреб ее покрепче, прогнав лишние мысли из головы. Я уже твердо знал, как быть.
…То пробуждение было самым нежным и радужным в моей жизни. Снова я не знал, что я и где я, — и знал только одно: рядом — теплое существо, близкое, как собственное тело; с ним славно, уютно, умилительно, и так должно быть всегда.
Спящая Гоар вывернулась у меня в объятиях кверху грудкой. Волосы ее разметались по ней и по мне, опутав нас шелковыми силками. Во сне она сладко улыбалась и даже смеялась, вздрагивая кончиками губ.
Приподняв голову, я коснулся языком ее груди, ужалив сосок — едва-едва, и потом еще, еще, вылизывая его по кругу. Гоар застонала, не просыпаясь, и сосок мгновенно набух, как вишенка. Я лизал его, постепенно усиливая напор… Тело Гоар выгнулось, и я увидел, как под одеялом раздвинулись ножки. Послюнив палец, я нащупал лоно, уже влажное, и стал массировать глубь бутона — медленно, нежно, по кругу, постепенно ускоряя движения… Это утро должно запомниться ей на всю жизнь!
Гоар уже громко стонала, подмахивая мне, и улыбка ее растянулась до ушей. "Когда же она проснется?", думал я, вибрируя в ее лоне и мучая ей соски. Кол мой рвался на части, — но надо было пропитать ее как следует любовными соками, и я играл на стонущей Гоар, как на виолончели. Бедра ее ходили ходуном, танцуя с моей рукой — быстрей, быстрей… тело ее вдруг натянулось, как струна — и Гоар выгнулась в утреннем оргазме, удивленно распахнув глаза.
— С добрым утром! — Я переметнулся к ее губкам, не прекращая вибрировать в горячем бутоне. — С добрым утром, Гоар! Сладко тебе?
Ответом мне был долгий стон. Черные глаза, изумленные и мутные со сна, буравили меня, — а я уже мостился на ней, целуя заспанное личико. Гоар подалась навстречу мне — и я вплыл в нее до упора, утонув в сладкой глубине ее лона.
Она едва понимала, что с ней происходит; круглыми глазами она смотрела на меня, надрываясь от стонов, — а я сходил с ума, сношая это чудо, доставая ему кончиком до самой сердцевины… Я нащупал рукой клитор и завибрировал на нем, не прерывая фрикций:
— Ааааа, хорошо, сладко, сладко девочке…
Она смотрела на меня, не отрываясь, — а я видел в ее глазках новый оргазм. Он набух, накопился в ней — и лился, лился из нее, выкручивая тело и рот… Я сдерживался до последнего; Гоар корчилась подо мной, медленно обмякая, как сдувшийся аэростат.
— Хорошо тебе, Гоар?
Ответом был долгий стон: как можно спрашивать о таком?! Я заставил ее приподняться и смотреть, как между ног у нее скользит тугой поршень:
— Смотри, что я делаю с тобой. Смотри! Нет, смотри!
Она жмурилась, отворачивалась — ей было стыдно…
— Смотри, Гоар! Это наши срамные места — ты видишь? Смотри! — говорил я и скользил в ней, усиливая напор, — Видишь? Мы не должны стыдиться, для нас больше нет стыда, Гоар… Нравится быть моей женой?
— Твоей женой? — отозвался хриплый голос. — Я твоя жена?..
— Конечно! — задыхаясь, отвечал я. — Ты же видишь, что я с тобой делаю?
— Аааааа… — от увиденного Гоар снова застонала, и я сдерживался из последних сил, чтобы вырвать из нее последний оргазм. — А разве… Женой ведь делают только в церкви?
— Конечно. Мы с тобой так и сделаем. Ты согласна?
— Аааааа?..
— Согласна быть моей женой?
— Ааа… ААААААА! ДААААААААА!!! АААООООУУУ!!! — орала Гоар, умирая от огня в теле, и я орал вместе с ней, уткнувшись ей в шею, и плевался жидкими радугами, содрогаясь с ней в единой лавине оплодотворения…
После этого оргазма, сокрушительного, как землетрясение, пришлось промыть ее осемененное лоно спринцовкой, чтобы Гоар не забеременела.
***
…Когда мы с Гоар спустились к девочкам — на нас смотрели шесть пар блестящих глаз, и под ними — шесть пар пунцовых щек. Конечно, они слышали наши вопли… Обняв обалдевшую Гоар, я сказал:
— Доброе утро, мои неженки! Слушайте внимательно, что я вам скажу. Гоар будет моей женой. Но это не значит, что я люблю ее больше вас. Просто я люблю ее по-другому, так, как любят жен, — а вас люблю, как любят дочерей. Кроме нее, в спальню ко мне больше никто не будет ходить… то есть… Вы поняли меня. И у армян, и у англичан может быть только одна жена и один муж. А теперь я хочу убедиться, как я вас люблю и как вы меня любите. Идите к нам!..
Девочки напряженно-стыдливо смотрели на меня. Я знал, что так будет, и продолжал:
— Вы больше не любите меня? Вы хотите меня обидеть? За что? Разве я обидел вас?
И тут, наконец, плотина прорвалась, и мы с Гоар оказались в эпицентре визжащего, обнимающего, тискающего вихря. Южный темперамент взял свое, — девочки лезли на меня и на нее, с упоением сминая неловкость, повисшую между нами в последнее время, — и я обнимал, целовал и гладил всех, кого успевал. Ревность была забыта, и они радовались за нас с Гоар так же отчаянно, как рыдали тогда, в Измире.
Неделю спустя мы обвенчались. На нашей свадьбе были все девочки — и кроме них, больше никого не было: я держал все в строжайшей тайне. Одним свидетелем была Каринэ, выбранная по жребию, другим — дворецкий Джозеф.
Всю свою жизнь я сторонился женитьбы, как величайшей глупости, на которую способен мужчина; и вот я женюсь на пятнадцатилетней девочке, не забивая себе голову традиционной чепухой — "люблю ли я ее?", "любит ли она меня?" — просто зная, что ТАК НАДО.
Я только с усмешкой признался себе, что солгал девочкам: к Гоар, вылюбленной мною уже во все три ее отверстия, я тоже относился, как к дочери. Женитьба была мерой воспитания, необходимой и для Гоар, и для других девочек: кто-то из них должен был переселиться в мою постель, остальные должны остаться "просто" любимыми дочками. Я выбрал из них Гоар только потому, что она была безумно влюблена в меня, — и ни разу не пожалел об этом.
Она влюбилась в меня в самый первый день, — еще когда хотела резать себе руку. Это она подбила подружек на оргию, ибо сохла по мне — и понимала, что роман с одной из семи означал ревность и раздоры. Она не считала себя вправе предлагаться мне в ущерб другим девочкам. Я даже уверен, что она как-то подстроила свой "жребий"…
Она была согласна на то, чтобы я сплетался с другими телами, — только бы и с ней тоже… Но теперь все было иначе. Теперь я мог не бояться девичьих тел: весь свой жар я вливал в Гоар, готовую раздвигать для меня ножки день и ночь. Наш брак расставил все точки над "i": девочки обожали меня, нежничали со мной, обнимали и тискали меня, как и прежде, и Гоар — вместе с ними.
***
Все девочки много и трудно учились, работали, следили за домом, и я не делал для Гоар никакого исключения перед всеми, подчеркивая полнейшее ее равноправие с подружками. Номинально Гоар была леди Трентон; но на деле она была одной из всех – все правила и запреты касались ее так же, как и всех ее подружек. Исключение было только в одном: вечерами, когда подружки засыпали, Гоар умирала со мной от оргазмов, на которые была щедра, как Венера, — а днем делилась впечатлениями с подружками, любопытными, как тысяча сорок. Все тонкости нашей сексуальной жизни становились достоянием девичника, и я относился к этому спокойно, понимая, что иначе и не может быть.
Любая бонна ужаснулась бы такому воспитанию. Что ж, — ведь я был "гнилым яблоком рода", хе-хе! Для моих девочек было нормальным то, что не позволялось ни одной воспитаннице "хороших семей": бегать босиком, вываливаться в листьях, в грязи, в снегу, лазить на деревья, обнажаться, когда жарко, говорить то, что думаешь, кушать, когда проголодаешься…
Запретов было всего шесть. Первый касался волос: я строго-настрого запретил обрезать и красить их до того, как девочки выйдут замуж. Позже, как я и предполагал, мой запрет подхватили мужья… Второй касался секса: всем, кроме Гоар, я запретил какие-либо телесные намерения относительно меня. Запрет был условным, конечно — на деле мы были очень близки, и наша близость возбуждала девочек, как и меня, — но все-таки запрет сознавался, и это было важно.
Кроме того, им было запрещено уходить из дому без предупреждения и тем более ночевать в другом месте; запрещено употреблять ругательные слова; запрещено ловить и заводить животных, только если они не ранены. Полгода спустя добавился еще один запрет: говорить по-армянски и по-турецки во время учебы и за столом.
Мои запреты почти не нарушались. То, что я организовал, можно было назвать коммуной: кроме Джорджа и его жены, в нашем доме не было никакой прислуги — девочки сами убирали в саду и в доме, сами кормили и себя, и меня, дежуря по очереди на кухне, сами обслуживали себя, — а я только заказывал поставщикам продукты и необходимые вещи. «Коммуна» не нуждалась ни в чьей помощи.
Это была удивительно дружная компания, скрепленная общим горем, общей любовью и благодарностью ко мне. За три года, прожитые девочками у меня, не было ни одной крупной ссоры, ни одного бунта или конфликта; я был для девочек и строгим учителем, и отцом, и веселым Люли — лучшим другом, которого можно и затискать до визга, и обцеловать с ног до головы, и наполнить доверху интимными тайнами.
В ласках девочки не знали никакой меры. Безудержный темперамент толкал их на такие ласкательные безумства, что… Я не солгу вам, джентльмены, если скажу, что большинство британских жен постыдились бы таких интимностей даже и в постели. Жалящие язычки в моих ушах стали для меня нормой: стоило мне застонать от этой одуряющей ласки — и все: девочки запомнили, что мне это приятно, и не видели в этом «ничего такого»… А мокрые поцелуи по всему лицу! а зубки, нетерпеливо покусывающие меня, объятия с прижиманиями всем телом, ручки, лезущие под одежду… Конечно, их буйная сексуальность просилась наружу, и мастурбации уже не хватало.
Гоар никогда не ревновала, зная, что все это сгорит в наших ночных поединках, и весь мой жар достанется ее телу. Нередко
чно матерям или женской прислуге, легли на мои плечи — ведь я не хотел заводить в доме ни одного лишнего болтливого рта. Мне приходилось и вытаскивать клещей, и мазать йодом царапины в самых разнообразных местах, и ставить клизмы, и разбираться с месячными, и даже лечить бутончики, растертые "тугим бельем" (а на самом деле мастурбацией). День за днем — и девочки привыкли, что оголенные груди или даже срамной уголок передо мной — вещь хоть и не каждодневная и волнующая, но вполне нормальная.Кроме того, у нас был особый праздник, когда все запреты отменялись. Это были наши обожаемые морские купания.
Мы выезжали на двух автомобилях: один вел я, другой — кто-нибудь из девочек, чаще всего — Гаянэ-Кудряшка. Мы ехали не к курортным точкам (я совершенно не желал разбавлять семейную идиллию бомондом, разряженным в нелепые купальные костюмы), а к дикому берегу, где нас никто не видел.
В первый раз, подбежав к воде, девочки в нерешительности остановились. Дома, в Измире, они купались либо замотанные с ног до головы в хиджаб (днем), либо голышом (ночью).
Преодолевая проклятый стыд, сдавивший грудь, я быстро сбросил с себя все до тряпочки — и со смехом начал срывать юбки с девочек. "Гоар, помогай мне!" Взвизгнув, Гоар сбросила с себя все — и присоединилась ко мне.
Такой веселой и визжащей кучи-малы у нас еще не было. Распаковав розовые тела, разогретые солнцем, я тащил их в воду, в обжигающую прохладу прибоя, — а девочки визжали, молотили меня кулаками и задыхались от смеха. Их подружки, обнажившись, бежали к нам, кричали, обожженные волнами, подключались к возне… и скоро над берегом вздымался фонтан брызг, поднятый клубком из восьми голых тел.
Некоторые, самые стеснительные, поначалу спрашивали — "А это ничего? Не стыдно?" — на что я объяснял им: все мы — как родные, а купаться с родственниками не стыдно.
А что я еще мог им сказать?.. Все барьеры быстро забылись, и голые девочки висли на мне, как обезьянки, — а я мял и шлепал мокрые тела, не разбирая, где стыдно, а где нет. Эта возня была совершенно детской, хоть девочки втайне и возбуждались, конечно. А я…
Затаскивая их в воду, я старался расслабить упрямо набухающий отросток; но в воде, где ничего не видно, он окаменел так мучительно, что я отвел Гоар в сторонку, впился в ее губы — и положил ее ладонь себе на кол, мгновенно лопнувший сладким фонтаном… Потом, в другие наши купания, я умудрялся втихаря пристраивать Гоар на себя: она обхватывала меня ножками, а я сношал ее под водой.
Не уверен, что девочки ничего не замечали, — но никто из них не заикнулся ни словом об этом.
***
Каждая из девочек была верхом телесного совершенства, и я благодарил судьбу за то, что она толкнула мне в постель Гоар, избавив меня от выбора.
Вначале мне казалось, что они очень похожи друг на друга: смуглые, румяные, черноглазые, черноволосые, с косами до пояса, а у кого и ниже, — ласковые, порывистые, темпераментные, шумные, смешливые… Но потом я понял, что они очень разные — и внешне, и внутренне.
Гоар… Гордая, жертвенная, скрытная, тонко и глубоко чувствующая, удивительно способная и умная — не прошло и года, как она перечитала по-английски всего Диккенса.
Ее волосы, тонкие, тяжелые, иссиня-черные, спускались на два дюйма ниже ягодиц. Огромные, бездонные глаза ее были всегда печальны, хоть губы и щечки часто улыбались. Ресницы у нее были такой длины, что полностью прикрывали глаза, когда она смотрела вниз.
Гоар могла умирать от смеха, могла терпеть без слез любую боль и реветь навзрыд над книжкой. Она была ненасытно-сексуальна, закипала от любого прикосновения и топила меня в таких ласках, что потом я мазал кремом ее пересохшие губы. Она была щедра на буйные оргазмы, кончала помногу раз на дню и нередко просила меня среди дня — "сделай мне сладенько".
Тело ее было объемным, закругленным, чарующе-пластичным: широкие бедра, гибкая змеиная талия, большая грудь, пышная, упругая и тугая, — обнаженная Гоар несла ее горделиво, с достоинством, от которого драло в паху. В ее движениях было что-то колдовское… Соски ее, большие и пухлые (после беременностей они стали еще больше) вздымались в разные стороны, как воздушные пики; срамные губы, тоже большие, поросшие густым жестким волосом, всегда были полураскрыты, и между ними виднелись темно-лиловые лепестки, клитор и сердцевинка лона.
Ножки Гоар, нежные и длинные, несмотря на невысокий рост, оканчивались маленькими ступнями, умопомрачительно изящными, которые я любил вылизывать, доводя ее до безумия. Изобильные оргазмы наполнили мою Гоар такой чувственностью, что личико и все тело ее прямо-таки светились розовым, терпко-нежным светом юной жизни.
Нарэ… Высокая, смуглая, горбоносая, насмешливая, стеснительная, в интимные моменты — безудержно ласковая…
Волосы до пояса, иссиня-черные, как и у всех девочек, но немного волнистые; маленький нежный рот, брови густыми дугами, груди небольшие, но не плоские, выпуклые, изящные, с темно-коричневыми сосками. Фигурка вытянутая, ровная, гибкая, бедра неширокие, но нежные, женственные; длинные тонкие ножки — и довольно-таки длинные ступни, плавно-вытянутые, как и все тело.
Срамной уголок ее зарос так густо, что волосы расползлись немного и на животик, и на внутреннюю сторону бедер. Ее красота была горьковатой, избыточной красотой заморских цветов…
Шушик… Полная противоположность Нарэ: невысокая, смешливая хохотушка, чуть пышненькая, но в меру, без полноты. Искристые глазки — и тысячи оттенков смеха в голосе: от серебристых колокольчиков — до ноющих, густых нот, дразнящих, терпко-женских…
Она казалась бы глупенькой, если бы я не знал, как она способна: прошло полгода — и уже не учитель объяснял ей алгебру, а она ему. Личико у Шушик — широкое, кругленькое, щеки с ямочками, аккуратный носик, большой смеющийся рот, овальные глаза чуть навыкате, вечно пунцовые щеки…
Груди у нее были большие, мягкие, пышные, несмотря на четырнадцать лет, с мягкими широкими сосками; пышные округлые бедра, пухлые ягодицы — и дремучие заросли в паху, которых она ужасно стеснялась. Ее срамные губки, тугие, рельефные, полностью прикрывали интимную сердцевинку, и во время мастурбации Шушик натирала их до крови… Распущенные ее волосы струились ниже ягодиц. Вся она была нежно-сладкой, как восточное лакомство.
Заруи (уменьшительно Зар)… Прирожденная повариха — все свободное время проводила на кухне.
Самая спокойная, медлительная, задумчивая из всех девочек, — воплощение южной томности. Высокая, округлая, с большущей грудью, как у кормящей женщины, с крутыми бедрами и огромными застывшими глазами, черными, как агаты.
Ее тело, набухшее, звеневшее чувственностью (Зар призналась мне, что мастурбирует с восьми лет), казалось, вот-вот лопнет от упругих соков, наполняющих его; наверно, поэтому Зар первой после Гоар вышла замуж — и не за кого-нибудь, а за трактирщика-повара.
Зар наполняла бездонная женская сила, которая гипнотизировала мужчин, даже если Зар не двигалась и не говорила. Черт подери, за стойкой трактира ей пришлось нелегко…
Каринэ… Нежная, хрупкая, большеглазая, беззащитная, как котенок… Обидчивая, ранимая, более всех страдающая после гибели родителей, — с ней я проводил больше времени, чем с другими.
Тело ее было тоненьким, полудетским, на лобке почти не было волос, а тведрые, плотные грудки едва округлились. Правда, за год она стремительно созрела, превратившись уже из котенка в кошечку.
Она плохо ела, и Заруи закармливала ее сладостями. Все девочки относились к ней трепетно, как к самой хрупкой и маленькой из всех. Каринэ обожала, когда ей чешут спинку, ягодицы и ножки, — и единственная из всех девочек не стеснялась раздеваться при мне догола, подставляясь ласкам. Чтобы не слишком дразнить чертей, я обычно чесал ее вместе с Гоар и другими девочками.
Ломкая красота большеглазой Каринэ, ее вытянутое личико с огромными печальными глазами стали со временем известны всему миру: она вышла замуж за художника, который прославился ее портретами.
Гаянэ-Пташка… Самая чувствительная, самая пылкая и страстная из всех… Самая отчаянная в восторгах, обидах, в горе и в радости — и в ласках тоже.
Никогда не знала предела ни в чем. Это она, распаляясь от нежности, покусывала мне нос, вылизывала шею и уши, лезла рукой под штаны и мяла мне ягодицы… Это она первой открыла сладкую тайну своего ануса, засунула туда палочку, сломала ее и не могла вытащить, — и я вытаскивал ее, а потом смазывал воспаленный анус кремом.
Высокая, статная, с тугой конусообразной грудью, с тяжелыми бедрами и полураскрытыми створками срамных губ, из которых торчал клитор, такой большой, что я подозревал в ней гермафродита, Гаянэ вечно была в движении — пела, звенела, восторгалась, удивлялась и ужасалась, плакала, смеялась — или просто кричала от избытка впечатлений…
Ее ноги и руки были покрыты темными волосками, которых она ужасно стеснялась. Личико у Гаянэ — овальное, чуть вытянутое, с горбинкой на переносице и большим чувственным ртом, всегда приоткрытым от волнения; глазки с поволокой, чуть расширенные, будто удивленные; брови густые, будто выписанные лаком. Движения быстрые, порывистые. Музыкальная, талантливая, впечатлительная Гаянэ сверкала и звенела, как натянутая струна, — и красота ее была буйной и звенящей, как водопад.
Гаянэ-Кудряшка… Самая смуглая из всех, с волосами-спиральками, не слишком длинными — чуть ниже лопаток, — но такими пышными, что они одни делали ее живым чудом…
Миндалевидные глазки, носик-лепесток, пухлые губы сердечком — здесь явно не обошлось без арабской, а то и африканской крови. Соски ее маленьких умилительных грудей были почти черными, а срамной уголок — лилово-багровым; когда я увидел его — испугался, что он воспален, но оказалось, что это его естественный цвет.
Бедрышки ее были небольшими, но живыми и вертлявыми, как юла; в ее движениях была какая-то звериная пластика и ловкость, а низкий, чуть хрипловатый голосок иногда отзывался томным мяуканьем. Больше всего на свете Гаянэ-Кудряшка обожала цветы — растила их в нашем саду, уставила ими все окна, и плакала, если они не хотели расти.
Она была очень ласкова, и первый месяц несколько раз, забывшись, лизала мне лицо, как котенок, — а потом смущалась и вытирала его подолом платья. Ее прозвали "подлизой", потому что она была такой же лизучей и к девочкам…
***
Да, что уж и говорить: жизнь моя изменилась настолько, что я не понимал, как жил раньше. Все мое время, с утра до ночи, было заполнено девочками. Они отнимали у меня все силы, — но и давали в сто крат больше; а Гоар дарила мне наслаждение, в котором вся моя усталость сгорала без следа. Впервые в жизни мне было некогда вздохнуть — и впервые я был счастлив.
Так продолжалось два года. Потом девочки повыходили замуж… Их расхватали, как заморские сладости, за какой-то год с лишним.
Конечно, мне нелегко было расстаться с ними, хоть они и постоянно писали мне и навещали меня… Когда мы с Гоар отпраздновали свадьбу последней из девочек, Шушик, и вернулись в пустой дом — впервые в своей жизни я ревел, как ребенок. И если бы не Гоар, нежная, сладкая Гоар, греющая меня ночами, — я бы напился в стельку, как бывало раньше… Обнимая той ночью теплую Гоар, напичканную моей спермой до ушей, я понял тогда, что счастье — со мной, и никуда уже не уйдет от меня.
О моих девочках гремела слава по всему графству, и к ним подбирались самые разные типы: кто — к сладким армянским личикам и телам, а кто — и к моему наследству. Лавина ухаживаний нарастала, как снежный ком, и для меня настали нелегкие времена. Заперев свою ревность на сто замков, я тщательно изучал каждого претендента, — это было непросто, ибо я из принципа не ставил никаких запретов на общение с мужским полом.
В итоге не менее двадцати прохвостов было отправлено восвояси, один побит лично мной, — а мне пришлось расхлебывать любовную драму пылкой Гаянэ-Пташки, влюбившейся в ловеласа и умудрившейся отдаться ему прямо в нашем саду. Все окончилось благополучно: Гаянэ не забеременела, вскоре ее подстерегла новая любовь, — и…
Но первой влюбилась Зар. Вот уж никогда не думал, что она будет первой — тихоня, томная молчунья, "кухонный ангел", как я называл ее. Любовь ее выросла и расцвела в любимом ее месте — на кухне, в беседах с трактирщиком из Истерн-Виллидж, одним из моих поставщиков. Хорошо помню тот момент, когда Зар потребовала у меня уединения, долго говорила о какой-то чепухе, — и, наконец, решилась спросить меня, «что я думаю о Сэме»…
Конечно, я с умыслом приглашал гостей в свой дом. Львиная доля их прошла сквозь него, как вода через сито, но… двоим повезло: в одного — известного художника — влюбилась маленькая Каринэ, а Гаянэ-Пташка вышла за самого лорда Тэллерби, моего давнего приятеля по увлечению Востоком, вечно корившего меня за шалопайство.
В Нарэ влюбился местный чудак Берроуз, и они скакали вдвоем на лошади по болотам. Остальные достались учителям: Гаянэ-Кудряшка — естественнику, ботанику-любителю, бродившему с ней по весенним лугам, поросшим маками; хохотушка Шушик — математику, которого она, по его словам, вдохновила на докторскую диссертацию. Она же с ним ее и писала, и впоследствии блестяще закончила женский колледж в Оксфорде.
Напоследок расскажу вам то, чему ваши британские умы наверняка ужаснутся, как Содому и Гоморре, джентльмены… Перед свадьбой Зар я крепко обдумывал одну вещь. Чем больше разум кричал мне, что я сошел с ума — тем больше внутренний голос говорил, что это необходимо.
Но была еще Гоар…
— Гоар! Мне нужно посоветоваться с тобой, — сказал ей тогда я.
Впервые в жизни я СОВЕТОВАЛСЯ с ней. Гоар, хоть и была леди Трэнтон — жила в доме на тех же правах, что и другие девочки: дежурила на кухне, училась, убирала и резвилась, как все. При всем при этом она была, однако же, моей женой…
Гоар почти не удивилась моей идее. Подумав, она согласилась участвовать в ней, — признавшись, правда, что ей будет очень стыдно. Почему же, спросил я, — ведь ты сама рассказывала о ваших играх? О том, что было на корабле?..
Я задумал посвятить Зар в тонкости плотской любви. В качестве наблюдателя, конечно, — а мы с Гоар будем инструкторами. Англичане в этих вопросах невежественны до безобразия, — и я не мог смириться с тем, что мои армянские газели лишатся радостей, для которых созданы их нежные тела.
Со слов Гоар, нашептанных мне ночами, в минуты высшей интимности, я знал, что совместные игры девочек заходили далеко за грань детских шалостей. В тот памятный день на корабле, когда я уснул, оставив девочек в любовной истерике, они продолжили оргию без меня — вначале рукоблудием, а затем и поцелуями, и ласками, и не только… Нежность, клокотавшая в них, требовала выхода — и они выплеснули ее друг на друга. Под покровом ночи Гоар признавалась мне, что показывала девочкам, как я ласкаю ее…
Да и я помнил, какой сюрприз приготовили мне однажды девочки.
Это было на мой день рожденья. Шушукаясь и хихикая, они торжественно ввезли на тележке огромный торт из взбитых сливок, изображавший лежащую девушку в белом платье. Тело, волосы и одежда девушки были сделаны из крема, губы — из долек манго, глаза — из цукатов…
Поразившись этому шедевру, я так и не заметил бы подвоха, если бы торт вдруг не фыркнул, взметнув вокруг себя фонтан крема… Тут уж девочки не выдержали: грянула смеховая буря, и громче всех заливался торт, — а я стоял, открыв рот. Мой обалдевший вид вдвойне смешил девочек, и вскоре они висли и лежали друг на друге, не в силах стоять на ногах.
Только подойдя к торту вплотную, я понял, что это Гоар, совершенно голая и густо обмазанная кремом с ног до головы. Она выла от смеха, пытаясь разлепить ресницы, залитые взбитыми сливками. Тронув ее "платье", я окунулся по запястье в крем… Позже Гоар рассказывала мне, как девочки вымазывали ее голое тело и обсуждали, как я буду слизывать с него взбитые сливки.
Да, это был замечательный подарок: обнаженная жена, покрытая густым слоем приторного крема… Но девчонки-то! — проказницы, черт подери! И не рассердишься ведь на них… Насмеявшись, я прогнал девочек — и сделал то, что они задумали: с особым наслаждением облизывал, мял и сношал Гоар, липкую и сладкую, — а еще позже с трудом вымывал все это у нее из волос.
…Это было так: Зар сидела, не раздеваясь, и смотрела, как любимся мы с Гоар, голые, обожженные ее взглядом… И я, и Гоар учили ее, как получать удовольствие, тут же показывая все друг на друге.
Я показывал, как возбудить девушку перед дефлорацией, как входить в нее, как ласкать ей грудь, целовать и массировать ей лоно; показал, как изливаться на животик, чтобы не было беременности, как обращаться с анусом… Гоар показывала, как ласкать мужской ствол и яйца, как оседлать мужчину, как подмахивать ему…
Под конец она стала учить Зар искусству долгого поцелуя.
Вначале я думал взяться за это сам… но Гоар была права: так было лучше. Голая, пунцовая Гоар обвила руками Зар, умоляюще взглянула на меня — и прильнула к ее губам.
Круглые, обалдевшие глазки Зар быстро затуманились, фигурка изогнулась… Бедняжка Гоар быстро кончила от этой процедуры, обильно выпачкав своим семенем передник Зар. Задыхаясь, хватаясь друг за друга, они разлепили губы, глядя перед собой мутными глазами…
Точно так мы поступали и с другими девочками: перед свадьбой подробно инструктировали их, как вести себя в постели. Это было стыдно, сладко и грустно: каждый такой сеанс был прощанием с моими маленькими прелестницами…
— Наверно, Зар сейчас нужно остаться одной, — сказал я тогда, в первый раз. Подошел к Зар, поцеловал ее в лоб — и она убежала к себе… Гоар была тогда сильно пристыжена, и я, обняв ее, заговорил с ней о том, как Зар сейчас ласкает себя:
— Наверно, вначале она легонько трогает лоно пальчиком, — дразнит себя, окунаясь в липкий сок… и представляет, наверно, как я сношаю тебя, целую мокренько, с жаром, выкручиваю тебе соски… как я заливаю тебя спермой… а пальчик ее дрожит, вибрирует, зажигая горячие токи в теле, — и Зар изнемогает, истекая сладостью… наша нежная Зар с мягкими губками…
Гоар давно проделывала все это с собой, подвывая мне в шею — и, наконец, изошла в радужном потоке.
Мы давно уже не стеснялись мастурбировать друг перед другом: иногда — редко, но иногда — наше рукоблудие было слаще секса.
***
— Что ж, джентльмены, — вдруг встал старый граф, — я рассказал вам все, как есть — и, боюсь, немного поднадоел. Надеюсь, вы простите мне этот старческий грех, неизбежный, как лысина. Завтра я познакомлю вас с подлинными хозяйками этого дома… Берта проводит вас в ваши спальни. Желаю вам спокойной ночи и приятных сновидений, джентльмены!
Льюис Трэнтон вывел нас. Ошеломленные его рассказом, мы пошли за Бертой, избегая смотреть друг на друга.
Наутро мы все еще были под впечатлением от рассказа и эротических кошмаров, душивших нас всю ночь. К завтраку мы вышли обалдевшие, как после попойки — и услышали мелодичный смешок…
— Черт подери, — пробормотал Гарри, толкая меня.
Я оглянулся — и застыл. Позади меня стояли две девушки-близнеца: смуглые, черноглазые, черноволосые, легкие, смешливые… И умопомрачительно прелестные. Черт подери…
— А вот и юные графини Трэнтон вернулись в родовое поместье. Они ночевали у подружки на именинах. Знакомьтесь… — старый граф подходил к нам, улыбаясь в усы.
Юные графини сверкали своими невозможными глазами, обдавая нас снопами смешинок.
Впервые за много лет я почувствовал, как у меня пересохло в горле…