Буря

…Жесткие дробинки били в глаза — то ли дождь, то ли снег… а ветер, давно выдувший, выморозивший последние внутренности, вливался в тело и душу, растворял в себе — и, казалось, внутри нет ничего, кроме ветра. И вообще нигде ничего нет.
Дом уже был близко, считай — в двух шагах, — и все равно казался недостижимым, несуществующим. Даже когда я рванул бесчувственной рукой дверь, втащил Катю, и очень захотелось рухнуть на пол, рухнуть и не шевелиться никогда — все равно дома как будто не было, а мы все ползли, ползли по размокшему полю…
Катя. Был бы один — рухнул, но Катя. "Кать, мы дома!" Молчит… дышит, и скулит тихонько, как котенок. Скорее — огонь, горячая вода, тепло в любом виде, как можно больше и скорее, скорее! Кате нельзя болеть…
Закрыл входную дверь, плотно, как от врагов — и только тогда ощутил нутром тишину: ветер не воет, за стеной только маята, хаос. Буря осталась снаружи. А здесь — тихо, темно, и нет ветра, и уже поэтому — бесконечно хорошо. Хочется раствориться в тишине, лечь, замереть и не быть… нельзя!
Я, говоря себе: Катя, Катя, Катя, — сделал пару шагов, щелкнул выключателем… Черт.
А было б странно, если бы в таком аду зажегся свет, думал я. Я воспринял отсутствие света мистически: в аду не должно быть света, — хоть и понимал: буря порвала провода.
Где-то была свеча, где-то была… Без света нельзя жить, — нет, буря, врешь, ты осталась там, а здесь — мы, здесь — все для нас, и главное — свет, тепло.
Катя дрожала, стучала зубами, с нее капала, цокая, на пол вода. Черт с ней, со свечой! — я, опрокидывая табуретки, полез к плите. Нащупал спички, чиркнул — и — к Кате — посмотреть, как она. Лицо изможденное, безразличное, в глазах — по тусклому язычку пламени.
Катя, Катя, Катя, Катя! Голова мутная, соображает с трудом… Я стал срывать с Кати мокрую одежду, ледяную, вязкую, как грязь, по которой мы чавкали пять часов домой. Я впервые раздевал Катю, но даже не подумал об этом. Кате нельзя болеть. Долой сейчас мокрую одежду, и — в тепло, в тепло… А где его взять, тепло-то?
Я вдруг понял, что в доме холодно. Отсутствие ветра и блаженная пустота внутри — сердце не пронизывалось ледяным потоком — не дали сразу этого заметить, но теперь — холодный воздух обволакивал, и хотелось дрожать, затрястись, как паралитики в маминой больнице.
Я, наконец, сообразил, что нужно — открыл вентиль, чиркнул спичкой, зажигая газ… Ничего. Огонек горит, зябко подергиваясь от струек ветра, — и все.
Черт! Почему нет газа?! Я проверил еще раз вентиль, потом другой, который никогда не трогали — все верно, все открыто. Но газа нет. Я почувствовал прилив мистического ужаса: буря околдовала дом, силы тьмы ополчились против нас…
Катя чихнула. Она была абсолютно индифферентна, была готова лечь и умирать — так устала, так была ошеломлена всем, что перенесла.
Спокойно, внушал я себе, — устать всегда успеешь, сейчас от тебя, от твоей воли зависит все, или почти все. Что нужно сделать в первую очередь — срочно, немедленно? Все остальное можно отложить, а это — нет?
Я стал раздевать Катю. Раздеть ее, вытереть насухо, растереть тело водкой… нет тут никакой водки, а если есть — черт-те где, не найду в темноте… да ладно, просто — одеть ее в теплое, согреть, вогнать в нее тепло всеми силами. Кате нельзя болеть!..
Я снял с нее ботики — они, и носочки, и голые ноги до самого платья были густо залеплены грязью, как пастилой. Счистил с одной ноги вязкую массу, с другой, сбросил лепешки грязи на пол. Ступни — мокрые, ледяные, как лягушки, в ботиках хлюпает.
Платье под двумя куртками — ее и моей — было насквозь мокрым, хоть выкручивай. Я секунду поколебался, — и потянул за плечи Катю, осевшую на стул, — "вставай! снимаем платье! Кать!" Она не шевелилась. "Катюш! Ну что ж ты…"
Она, наконец, слабо отозвалась: "платье? как — платье?" В темноте я ощутил движение Катиной руки, прикрывшей грудь. Однако — девичий стыд отозвался, когда все чувства оцепенели в летаргии… Я настойчиво поднимал ее: "Кать, нельзя сидеть в мокрой одежде. Скорей, скорей" — и она вяло поддалась, привстала, я нащупал подол ее платья, липкий от грязи, и сдернул его наверх, к животу.
Темно, как у сатаны в чулане, мокрая ткань путается, комкается, Катины руки опускаются бессильно, виснут… и никак не получалось высвободить ее туловище из зажима мокрых тряпок. Под платьем оказалось белье, много белья — и все мокрое, хоть выжимай.
Я провел руками по Катиному телу, ощупывая, — ледяное, дрожащее, тепла нигде ни полпятачка, и холодные капли размазываются под руками — вода и грязь.
А ведь я впервые щупал Катино тело…
***
…И тут я вспомнил. Вспомнил, как пять или сколько-то лет назад попал под ливень, продрог, промок до нитки — совсем как сейчас, — прибежал домой, а мама не поняла, что я издалека, сказала только — "о, хорошо, что успел. Не сильно промок?.." Мама — медик, я не люблю огорчать ее собственными приключениями, поэтому — ничего не сказал ей. Но — чувствовал: еще немного, и… Что "и" — я не знал, но организм подсказывал: ничего хорошего.
И тот же умный, замечательный мой организм подсказал мне, как зверю: "Раздевайся! Растирайся полотенцем! Собирай все одеяла в доме! Ложись под них голышом — именно голышом, иначе не согреешься. И — съешь что-нибудь!" Почему так — я не знал, только чуял нутром: так надо.
Залез голый под пять одеял, прожевал булку — морщась, через силу — и… Ко мне еще кот пришел, почуял, что нужен — залез под одеяла, щекотал меня там шерсткой и усами. Мурлыкал, грел меня, и я — его.
Так и обошлось все. Тепло, которое накопилось быстро, за несколько минут, стало входить в меня, клокотать во мне, я изошел потом во сне — и проснулся здоровым, хоть и мокрым, как мышь.
Я вспомнил все это — и принялся, уверовав в свою идею, стягивать с Кати все тряпки. Она вяло сопротивлялась — "что ты? что ты?.." Я говорил: "надо, Катенька, надо снять все мокрое — и побыстрей, побыстрей…"
Мои руки шарили по ее телу, нащупывая края тряпок — я стянул с нее маечку, потом бюстгальтер (сердце екнуло…). Обнял ее, приподнял — потянул трусики. Она сжала ножки — "ну ты что?!" — но я зашептал "Катюш, так надо, именно так, я знаю, что делаю… все равно ничего не видно ведь", — и она поддалась мне…
Я не видел ее тела — видел только темный контур фигуры — но ощущал руками ее наготу, холодную, зябкую — мокрый живот, бедра, и грязные, в песке и былинках, ноги.
Побежал в ванную за полотенцем, налетел боком на стол, взвыл от боли, потом — шарил руками по стенам, находя только полки, веревки и паутину. Черт, проклятая темень! Вернулся за спичками — к счастью, они мгновенно нащупались на столе, — зажег… Очень хотелось бросить взгляд на Катю, но — полотенце, вначале полотенце!
Наконец, я нашел его — большое, махровое — и повернулся к сидящей Кате.
Отблески свечи светились на ее мокром теле — на плечах, грудях с темными сосочками, которые она сразу же прикрыла рукой, на животе, влажных волосках в паху… Тусклый свет выхватывал ее наготу, бледную, мерцающую сотнями капелек — такую беззащитную, родную, что я заревел, как маленький.
Она перехватила мой взгляд, поежилась, обхватила себя руками — и холодно, и стыдно, — но я обнял ее за плечи и потянул со стула: прочь из ледяной кухни — в комнату. Там теплее, там стены толще.
Я долго растирал ее, долго, остервенело — спину, плечи, бедра… догадался сбегать за другим полотенцем — тер ей насухо голову, ее мокрые кудряшки, — потом осторожно промокнул груди, чувствуя под пальцами бугорочки (не дышал), тер под ними — растер низ каждой грудки, мягкой, славной, — и сверху, и плечики, и ключицу. В перерывах — сбрасывал с себя обледенелые тряпки, смахивал воду, грязь — и снова растирал …Катю: долго тер ей ступни, тщательно — между всех пальчиков, и стопу, и пятки, — тер с силой, нещадно, пока она не закричала, а я не почувствовал, как в холодных лягушатах запульсировало тепло.
Стер ей, как мог, грязь с ножек, потом — залез, не дыша, между ними, промакнул везде — в ягодицах, в паху, пытаясь нащупать сквозь ткань — То Самое, заветное… Сквозь полотенце постепенно проступало тепло, Катино тело оживало, загоралось — и я сам нагревался в этой возне, наполняясь силой невесть откуда. Скормил Кате хлеба, помидоров со стола — приказал: "Ешь!", и она ела.
Мы не видели друг друга — были только кромешная темнота, наше дыхание и наши тела. Я сбросил с себя последние тряпки — стянул майку, потом и трусы, насквозь мокрые — они предательски уцепились за торчащий кол, не желая сползать с меня. Стащил, чувствуя бедрами леденящую наготу — и думал: вот, я перед Катей — голый, и она передо мной — голая…
***
Я люблю Катю. Мы признались друг другу недавно — и с того момента будто плыли оба в невесомости. Не целовались взасос, не искали эротики — просто были, были вместе, — гуляли, соединясь руками или мысленно, и впитывали присутствие друг друга, наполняясь им до краев, до глубины. И от этой полноты любимым человеком хотелось кричать и плакать.
Мы познакомились в больнице: она болела тяжкой пневмонией, а я помогал маме, лечившей ее. Вначале я только заметил, что девочка (или — девушка?), необычайной красоты и бледности, с кудряшками, налипшими к потному лбу, читает обожаемого моего Грина. Мама гоняла меня — "не утомляй больную!" — но я прятался от нее, сутками пропадая в палате. Врачи хмурились, говоря о Кате, ее мама плакала в коридоре, а моя родная Айболитица на вопрос — "мам, Катя ведь поправится?" — отвечала неожиданно резко: "Больше слушай разных умников. Должна поправиться! ОБЯЗАНА! Точка."
Я понял: пока Катя больна — нет покоя моей совести. Мне было девятнадцать, и я был максималистом. Кате было шестнадцать, и она была ангелом — глядя на нее, хотелось дрожать и скулить от умиления.
Вначале мы исследовали ум и вкусы друг друга; потом — вместе мечтали; потом — я носил ей в палату все, чем надеялся обрадовать ее: фрукты и цветы, любимые книги, репродукции, журналы; помогал ей делать процедуры, следил за ее лечением, кормил лекарствами (Катя — зевака и мечтатель, с режимом не дружит). Мама уже не гоняла меня, — только смотрела на нас, странно и печально улыбаясь.
А потом — потом мама вылечила Катю, несмотря на прогнозы, ужасавшие меня, — и у меня появился еще один повод быть вечно благодарным ей (помимо собственного рождения).
Катя была хрупкой, ломкой, как экибана, но в глазках зажигался крепкий, здоровый огонек, и больше в них не было усталой обреченности, так испугавшей меня. С Катей мы не расставались ни на час. Она скоро должна была сделать то, во что мы оба не могли поверить: уехать от меня, далеко, за сотни километров — ее отца-офицера переводили в другую часть…
Перед отъездом мама зазвала ее к нам на дачу — отдыхать, наблюдаться и вести правильный образ жизни. Этот прощальный праздник осуществился без особых трудностей — с нашим незаконным отсутствием на работе и в институте все решилось на удивление гладко. А спустя неделю дачной жизни мама, убедившись, что все идет научно, позитивно и правильно, уехала, оставив меня в удивительном, невероятном, неописуемо замечательном уединении с Катей.
Перед отъездом она провела с мной Разговор, суть которого заключалась в просьбе:
— Не трогай Катю!
Я спросил: "А в перчатках можно?" Мама была непреклонна:
— Ты прекрасно меня понял. Не трогай Катю! Ей сейчас это… не полезно. Она слабая, ей нужно окрепнуть. Думаешь, я слепая? Не трогай Катю…
Мы никогда не говорили на такие темы, поэтому оба покраснели.
***
Стоял октябрь, бабье лето — солнце, теплынь, густая, оцепенелая тишина. Воздух был нагрет, настоян на земле, травах и дыме, как лечебный отвар, — и клубился над горизонтом волнами дрожащего тепла. Осень будто отменила свой приход, и угадывалась только в листве, желтеющей вопреки солнцу, и в свежих, бодрящих ночах.
Я знал и любил каждый клочок этой земли, и был счастлив возможностью все показать, всем поделиться с Катей. Мы гуляли далеко — уходили на целый день смотреть "мои" леса, "мои" перелески и холмы… Часто мы отдыхали — Катя полулежала, облокотясь на меня, а я обнимал хрупкие плечики, перебирал кудряшки, целовал ухо, — и она не уставала, а наоборот — наливалась теплом и силой от земли и от нашей любви. Личико розовело, глазки разгорались — и я плясал вокруг нее, выздоравливающей, шаманские пляски. Мы говорили, много говорили — без устали, без напряжения, удивляясь легкости вхождения друг в друга. Почти не говорили о нашей любви, но в любой теме так легко и полно понимали друг друга, что казалось: нет между нами никаких границ, все, что поймет один – поймет и другой. Было такое абсолютное доверие к каждому взгляду, полувзгляду…
Однажды мы отправились "на чертовы кулички" — смотреть дальнюю излучину реки, любимую мной, диковатую, будто сочиненную каким-то фантазером. Утром парило, воздух был густой и теплый, как кисель, солнце старалось — грело, как летом, — и мы пошли налегке, взяв "на всякий пожарный" куртки, шарфы и легкие зонтики.
Было жарко, и мы топали не спеша. Лиловое марево, соткавшееся на горизонте из воздуха-киселя, мало-помалу слилось в пятно — бесцветное, безразмерное; оно густело, наливалось объемом, расползалось все дальше и выше по небу… Пятно ползло в сторону, и мы рассудили на мимоходном совете, что — дождь если и пойдет, то не на нас. А если уж и на нас, то мы его — зонтиками, зонтиками! И смело шагали к излучине.
Между тем — вокруг что-то менялось. Невозможно было определить, что: ветра не было, солнце пекло, как прежде — но какой-то неуловимый ритм изменился, потерял устойчивость, стал беспокойней, тревожней. Мы добрались до излучины, и там еще долго — не знаю, сколько — лазили по глинистым обрывам, скакали и ползали, вывозились в желтой пыли, визжали, как зверята, как дикари…
…Когда, напрощавшись с утесом, рекой, глиной, травой, повернули назад — в лица удар

, осязаемой и непробиваемой, выжигал нам глаза и дыхание, усиливался и леденел с каждой секундой…
Потом пошел дождь — вначале каплями, потом — быстрыми злыми брызгами, потом — сплошной стеной. Два-три порыва ветра — и зонтики порваны в клочья. Вначале было азартно, даже весело, но страх, который мы пытались заглушить болтовней и гиканьем, наползал и давил все сильней.
Мы были в пятнадцати километрах от дома — укрыться негде, а лиловой мгле не видно конца-краю. Дождь перешел в ливень — настоящий артобстрел ледяной водой, — потом в крупу, колкую, ледяную… темно, как в сумерки, и свинцовый морозный ветер бил прямо в лицо, валил с ног, ослеплял, выдувая все внутренности…
Так …- ударами ветряной нагайки, громом, молниями и ледяным дыханием вторглась к нам осень. И сразу с ней заодно — зима.
Я предложил сократить дорогу, и мы пошли голым полем.
Это была ошибка, которой я не могу себе простить: очень скоро поле раскисло, превратилось в топь, в кисель, и мы увязли, как мухи. Грязь налипала гирями на ногах, булькала в ботинках, покрывала толстым слоем Катины голые ножки… Мы ныряли в нее по щиколотку, по колено, падали, ползли, тащили друг друга… Много раз, упав, хотелось не встать, не двигаться, — но животный страх гнал вперед: над самой головой разрывался гром, и молнии били, казалось, прямо в макушку. А самое страшное — ветер, вгонявший в нас навылет дождь и снег, выдувавший, казалось, души из тел…
Чувство времени тогда исчезло, атрофировалось. Потом, уже дома, я вычислил время пути по соотношению расстояний и светового дня: наш ад длился около пяти часов. Если б не простота маршрута, мы б наверняка сбились бы с пути и погибли, — но нас ограничивал с одной стороны уклон, с другой — трасса, на которую мы вышли бы с любой точки поля.
Мы хотели круто завернуть — только б выбраться из грязевой ловушки, — но в итоге вышли к трассе в самом конце пути, когда уже стемнело и зажглись фонари. К асфальту выбрались на четвереньках, покрытые жирным слоем грязи, хрустящей на зубах, затекавшей в глаза, облепившей волосы. Ливень пообмыл нас на трассе, но потом — на последнем марше перед домом — грунтовая дорога снова обваляла нас в своем липком киселе, как рыбешек в соусе…
Нужно благодарить небо за то, что в нас не попала молния, и мы не заблудились, и не замерзли насмерть. И маршрут был таким простым, и зажглись фонари. И Катя не заболела. Кате нельзя болеть…
***
Я бормотал: "Катенька, сейчас, две секунды… сохрани тепло, маленькая, сожмись, — а я — сейчас, сейчас…" Катя лежала под одеялом – я отвел ее туда, обняв за голенькие холодные бедра, а сам – искал одеяла, щупая темноту и опрокидывая табуретки. Кол мой проклятый торчал вперед, больно тыкаясь в стены и дверцы шкафов… Наконец я набрал гору одеял, потащил их, как муравей, к Кате: «Катюш, сейчас нам будет тепло».
И вот – накрыл родное тело, сжавшееся где-то в темноте, всеми одеялами, как мог, и – нырнул туда, к ней. Нащупал ее, привлек к себе, чувствуя холод окоченевшей кожи, – она охнула, а я вжал ее в себя что было силы – носик в шею, грудь к груди, бедра и ноги миллиметр к миллиметру. Вжимал ее, хотел укутать, утопить в себе – чтоб отдать ей все свое тепло.
Очень скоро внутри заструилась теплая истома, растекалась медленно, тягуче – из тела в тело, из меня – в Катю и обратно. От волны щемящего тепла, от чуда родной наготы, прижатой ко мне каждым миллиметром, я вдруг забыл себя – сжал Катю еще крепче, и излился лавиной умиления: «Катюша, Катенька моя, солнышко любимое, драгоценное, ласточка моя, мое сокровище бесценное, счастье мое…» Катя всхлипывала, вжимаясь в меня. Разум покидал меня — я отдавался теплой волне, наполнявшей томлением и сном… Вдруг возникла смертная усталость, тело ослабело, и я сразу уплыл куда-то – в мутное, теплое ничто.
***
…Там – была Катя, голая, трепетная, и был я – тоже голый, изнемогающий от умиления-желания. Мы были словно в мерцающей, пульсирующей реке тепла, друг против друга — я и Катя. Обнаженные запретные части Катиного тела бередили меня, как соль в ране, я их видел — они словно вонзались в меня, в мякоть моего расплавленного нутра. Налитые, трогательно пухлые груди с запретными комочками сосков; запретный пушистый пах; бедра, запретно гладкие, без привычных линий ткани… Катя будто входила ими в меня — и исторгала из нутра зудящий ручеек. Это был ручеек тепла; каждая капля его наполняла тело терпкой дрожью. Он тек, тек внутри меня, ища дорогу к выходу, и — чем ближе ко мне была головокружительно голая Катя — тем ближе к выходу прорывался ручеек, и тем гуще окутывал нас теплый дурман. Мой стыдный кол торчал стоймя, как железяка, и не хотелось прятать его — наоборот, ужасно хотелось вытянуться им до предела, приблизить его к Кате… погрузить его в Катю, в ее тело, мягкое, как масло. Катюша притягивала к себе, как магнит — вот мы уже рядом, ловим тепло друг от друга, — вот уже соприкоснулись, ближе, еще ближе… Ручеек был готов вырваться из меня, он бурлил и пульсировал во мне, размывая меня изнутри горячими волнами…
…Я открыл глаза. Вокруг — непроглядная темнота; снизу, сверху и везде — жарко, горячо; а подо мной мечется, мается, плачет какое-то существо… Катя, мучительно обнаженная Катя куда-то отошла, ее заступила темнота — но сладкий ручеек остался, пульсировал во мне, требуя выхода — и я вдруг понял, что вжимаюсь зудящим колом в мягкое, горячее, пульсирую вместе с ним, двигаюсь в одном ритме — и…
Все это длилось секунду, миг — и меня вдруг разорвала изнутри горячая молния, и я почувствовал, как ручеек пробился сквозь меня, нашел выход — и брызжет внутрь мягкого, горячего, пульсирующего. Было смертельно горячо и хорошо, как в раю, — и тут существо подо мной закричало, задергалось, заходило ходуном…
Господи. Узнав Катин голос, я вдруг разом проснулся и, изнемогая от великого блаженства, вдруг — понял, что произошло. А Катя, впитывая ручеек из меня, кричала, плясала, вскидывала меня толчками вверх, как лошадь наездника… Господи. Я нащупал руками ее тело — грудь, соски… лицо в слезах или в поту, — "Катя!.. Катя!" Глаза закрыты — только стонет и пляшет… "Катя!!!" Новый стон, полувопросительный, потом — затихла, задышала иначе… проснулась. "Катя! Катюшенька!.."
Ручеек вытек, до последней капли, и — осталась блаженная пустота, такая глубокая, бездонная, что я упал на Катю, на любимое горячее тело… Я был в Кате, внутри ее, и кол мой, не желавший смягчаться, обволакивало мягкое, пульсирующее Катино нутро.
…Она просыпалась, как и я — не расставаясь со своим сном, перенося его в явь. Я не знал, что говорить, и нужно ли говорить. Мы тогда будто научились передавать мысли, как токи, прикосновениями; во мне сидело двое — один принимал и понимал каждый Катин биоток, слившись с ее дыханием, другой — боялся, что мутная бездна увлечет навсегда, не выпустит, и — хотел говорить, объяснять, оправдаться…
Мало-помалу первый заглох, а второй нашел, наконец, нужные слова:
— Катя… родная моя!
Она тогда поняла все, и была счастлива без слов — тихо и бездонно, как и я. Потом она рассказала мне все — как смогла. О том, как ее накрыла теплая волна — так же, как и меня; о том, что ей снилось; о том, как сон наполнился вдруг ослепительной болью — но она хотела этой боли — еще и еще, и боль вдруг стала блаженством — будто она растворяется в кипящей волне, растворяется, тает и умирает, и в ней искрится То, что нельзя описать.
Потом мне сказали, что Катя не испытала бы блаженства, если б не спала — была бы только боль. А сон — раскрыл, раскрепостил ее.
***
Мы тогда быстро уснули. И проспали, как убитые, до позднего утра. Проснулись — дневной свет на всем (белый-белый, снежной белизны), воздух холодит нос, а под одеялами — жарко, как в бане.
Да, я не выполнил маминого наказа, — но кто ж знал, что так будет? что Катя станет моей женой во сне?
Как было хорошо — поцеловаться, поздороваться, улыбнуться друг другу, порадоваться наготе и близости — и всему-всему пережитому! Вот тогда я впервые увидел Катюшу обнаженной — по-настоящему, в дневном свете. Она была тоненькой, стеснительной — а я, отбросив стыд, подолгу приникал губами к каждой округлости ее тела, словно открывая их, присваивая их себе. Я тогда открыл соленый вкус ее сосков; открыл ее муку и восторг, когда касался и целовал их; открыл плавную трепетность живота и бедер; открыл, как при взгляде на заветный пушок внутри сжимается что-то — от невероятной, запретной интимности взгляда; открыл, наконец, Как …Устроены Девочки (этот вопрос занимал меня с детства, но определенно ответить на него я не мог до этого самого момента). Открыл нежный бутончик, растущий из двух складок — хоть пока и не решился прильнуть к нему губами…
Я впервые в жизни видел и ласкал обнаженную женщину – уже женщину, — и Катя впервые переживала Это. Наши тела были в грязевых разводах, в песке, в Катиной крови; и белье тоже — и простыня, и пододеяльник. Мы оба стеснялись этого и хохотали, как дурные, но мыться не спешили: помнили — нет газа… а еще — грязь и кровь на телах добавляли каплю терпкой, болезненной интимности в наше посвящение.
Я стал целовать Катю в губы — впервые как женщину, по-настоящему: неумело, страстно и мокро. Она отвечала мне, благодарно покусывая мне рот, — и очень скоро я снова сделал то, чего требовало тело. Кате было больно, она плакала — хоть ее и наполнила новая любовная волна, как и меня…
***
После того мы пробыли трое суток вместе — вплотную, друг против друга, тело к телу, глаза к глазам. Мы окунулись в любовь, позабыв обо всем — о комфорте, о привычках, о жизни. Спали понемногу, когда придется — после соитий, счастливые и опустошенные. Не одевались, не выходили, мимоходом ели, что успевали… Буря, слепившая нас в единый комок, отменила все табу, все запреты — и Катя отдавалась мне бурно, отчаянно, сквозь боль, даря себя всю, без остатка. Одна ночь, всего одна ночь отделила Катю-девочку, застенчивую, болезненную — от самозабвенной любовницы. Как прорвало: все, о чем мы никогда не говорили, а только думали, вырвалось наружу и лишило нас воли.
Мы любились много раз — восемь? пятнадцать? не знаю, — так много, что звенело в ушах, а губы болели, и с них не сходил соленый терпкий привкус. Мы изучали тела друг друга — все, что можно взять от них для любви, — и были пьяны своими открытиями. Очень скоро мы целовали друг другу не только губы, и Катя научилась исторгать из меня и пить горячий ручеек моего блаженства, а я — утолять Катин любовный голод (что вышло во сне — никак не выходило наяву, и Катюшка страдала от желания). Нас никто не учил этому, — кроме нашей любви; за три дня и три ночи мы прошли полный курс телесной грамоты.
Мы спешили любить друг друга, ибо помнили о разлуке. Мы ощущали ее, как тень, в каждой прожитой секунде, и старались забыться, уйти от нее. Последний день прошел в безумной погоне за полнотой любви; мы совокуплялись сквозь боль, утомление и звон в ушах, еще и еще, стремясь насытиться друг другом впрок, без остатка — чтоб хватило навсегда. Расставание — "маленькая смерть", как пела тогда Пугачева, — была для нас большой, настоящей смертью, о которой мы не хотели, не могли думать.
***
А потом… Потом Катя уехала. Ее забрали родители, как и должно было быть. Приехали, удивились нашему изможденному виду… я проводил Катю, не зная, как говорить, двигаться, жить.
Ничего страшнее той пустоты я не помню и не могу представить. Никакая буря, никакие катастрофы и катаклизмы… все это – ничто рядом с вакуумом, который поглотил меня тогда без остатка, не отпуская много недель. Я думал так и продолжаю думать сейчас — спустя двадцать восемь лет. Если б не страстные письма, которые мы строчили друг другу день и ночь, я бы покончил с собой.
…Что еще сказать? Газ на даче был в порядке — его отсутствие в бурю пришлось объяснить ночным колдовством. Утро после бури не зря ослепило нас белизной — на траве и ветвях лежал снег. Правда, он скоро стаял… но на дворе стоял холод — грань осени и зимы. Бабье лето было скомкано и перечеркнуто бурей.
Еще — это, пожалуй, главное, это нельзя пропустить — случилось чудо, и Катя не заболела. Совсем-совсем. А я отделался легким насморком — оскорбительно банальным, я считал, — на фоне наших великих бурь.
Еще — несмотря на все мои усилия, мама нашла белье, запачканное в крови, и я выдержал с ней Разговор, вернее — целый Разговорище… Впрочем, настоящий Разговор состоялся, когда я сказал ей, что Катя беременна, и мы должны быть вместе.
…А еще — наш сын часто совершает необдуманные, неожиданные поступки — несмотря на свои двадцать семь лет. Видно, это у него — внутреннее, изначальное, коррекции не поддается. В годы нашей юности всякий знал книгу "Рожденные в бурю" — а про нашего отпрыска можно сказать: зачатый в бурю. Уверен: это многое объясняет.
Удивительно, что Катя родила тогда мне одного-единственного ребенка — семени, влитого мной в нее за три дня, с лихвой хватило бы на целые ясли… Впрочем, спустя каких-нибудь несколько лет мы успешно компенсировали недостаток детских голосов в нашей комнате. Это происходило в уюте, в нежности и покое — поэтому, наверно, дочки наши намного спокойнее своего брата.
Впрочем — это уже совсем другая история…
Пишите отзывы по адресу: vitek1980@i.ua

Буря

Вот и наступило лето, которого ты так ждала. Было тепло и уютно. Ты мчалась на машине подальше от всего, от всех своих забот и проблем.Ветер трепал твои волосы в открытое окно. Ты наслаждалась им, подставляя свое лицо под тугие струи ветра. Машина приятно покачивала тебя и из-за горизонта открывалось море. Солнце уже клонилось к горизонту и его первые лучи уже коснулись поверхности воды. Машина остановилась у самой кромки. У самого края той стихии, которая уже другая такая как казалось из далека. Эта была слишком нежная, но стихия.
Открыв свою дверь твои ножки опустились в эту стихию. Волна набежала и лизнула их, принимая тебя. По твоему телу пробежала та первая волна восторга и счастья. Ты была не одна на этом пустынном берегу. Здесь была только ты, твоя машина, волны, скалы и чайки, которые смотрели на тебя.
И все
Ты была свободна.
Ты оставила все позади себя, за сотни километров от себя все свои заботы.
Счастье свободы наваливались на тебя. Твоя душа рвалась на встречу солнцу.
Тебе хотелось крикнуть ему, НЕ УХОДИ, ОСТАНЬСЯ. Твое платье легко соскользнуло с твоих плеч и волны приподняли его. Лучи солнца заскользили по твоему обнаженному телу. Твои руки были подняты на встречу чайкам, ты хотела лететь за ними. И лучи ласкали тебя. Осыпая тебя своими заходящими лучами. Только ты и море. Только так. ТЫ сделала шаг и волны обрадовано опять лизнули твои ножки. Шаг. Еще шаг. Волны все настойчиво ласкали тебя приветствуя каждый твой шаг. ТЫ чувствовала, как теплая вода поднимается по тебе. Как она касается тебя, проникая туда, куда ты мало кого допускаешь. Но волнам ты хотела отдаться вся целиком. ТЫ шла им на встречу и они приветливо принимали тебя. Твои руки были закинуты назад и ты опустилась вся в воду не открывая глаз. ТЫ раскинула руки и вода подняла тебя, начала покачивать. Ты слышала шум вол о берег, который становился все тише. Ты настолько понравилась морю, что оно хотело взять тебя себе. Быть только одним обладателем твоей красоты. Волны убаюкивали тебя, унося все дальше. Тебе не хотелось отрываться от этой тишины блаженства.
Но что то в криках чаек тебя насторожило. ТЫ приподняла голову и ……. кромка берега уже еле виднелась на горизонте, становилось сразу быстро все темнее и темнее. Испуг.Он захватил тебя. ТЫ начала плыть к берегу, сильно разгребая воду. Но море начало волноваться, не желая отпускать тебя. Волны откатывали тебя назад, не желая отдавать твою красоту, доставшуюся им. ТЫ плыла и плыла. Вот уже все ближе, но силы все быстрее стали покидать тебя.
Вода все чаще стала заливать твое лицо. Ты стала все погружаться в волну……… Свет померк.
Но вдруг молния. Озарила все вокруг и чьи-то руки подняли тебя над волной. И опять молния. Это море протестовало против того, что бы отдавать тебя. Ты почувствовала, как сильные руки подняли тебя, шорох песка и вот ты уже лежишь на твердой земле.
Буря. Как ты любила ее.Как нравилось тебе смотреть на нее. И даже сейчас ты наслаждалась ей. Вот так лежа на песке. Дождь стегал твое тело и ты со стоном подставляла его под эти струи. Задыхаясь от наслаждения. Ты почувствовала, как чьи-то губы прикоснулись к тебе. к твоим губам. Вот она буря. Она передалась твоему телу, твоему желанию. Страх прошел, была только страсть. Безумная страсть рожденная бурей. Твои руки поднялись вверх, переплетясь и замерев. Губы ласкали твое тело. Это были уже не просто поцелуи, а покусывания, переплетающиеся с тугими струями дождя. Губы скользили по тебе, ты не могла открыть глаза лишь впитывала все это, каждую

отелось бури. И она почувствовав это засвистела.
Молния сверкнула совсем близко и руки подняли тебя перевернув на живот. ТЫ почувствовала, как сильное тело навалилось на тебя, как руки стали изучать тебя забираясь везде сползая все ниже. Ты уже просто отдавалась этому, вытянув руки перед собой, стиснув в кулак песок. Ты чувствовала, как сильный язык скользит по твоей попочке, раздвигая ее, стараясь проникнуть все глубже. Как твои колени сами согнулись приподнимая тебя, подставляя для него свою плоть. И руки все ласкали тебя, Кажется они были везде, скользили по тебе без остановок. И тот язычок, который проникает в тебя. ТАМ в тебя, в твою маленькую пещерку, раздвигая ее все шире. И его рука, ласкающая твою девочку. все сильнее теребя ее. Твои волосы разметались по песку. Как тебе хотелось этого.
И вот уже другое. Такое же горячее, но более твердое коснулось твоей попочки. Ты вся выгнулась в ожидании. ДА. Ты хотела этого. ТЫ так долго хотела этого, так мечтала. И вот он тот момент. когда тебя что-то раздирает. Ты вся напряглась и ослабла, пытаясь выбрать его в себя. ТЫ чувствовала эту сладкую боль, которая входит в тебя. наполняя тебя. Ты принимаешь ее все глубже. ТЫ чувствуешь, как головка провалилась в тебя. Тебе хотелось видеть это, смотреть как ОН медленно погружается, входит все глубже…. И твой стон наслаждения сливается с волнами, когда ты чувствуешь, как его тело коснулось тебя, когда он оказался ВЕСЬ в тебе. Вот он тот миг блаженства. ТЫ замерла, прислушиваясь к себе, к тем новым чувствам, которые родила в тебе эта буря.
Ветер усиливался. Волны все быстрее и чаще накатывали на берег и с каждой волной ты чувствовала толчок внутри себя. Все сильнее, быстрее. Волны уже стали докатываться до тебя, облизывая твои коленочки. Все бушевало в тебе и ты чувствовала бурю в своей душу . ЕЩЕ. ЕЩЕ. ЕЩЕ. Шептали твои губы. И волны отвечали им ДА ДА ДА. Дождь, ветер, волны. Все это смешалось в диком танце. Все сплелось в единый порыв страсти. Ты почувствовала, как ОН напрягся….
ЕЩЕ ЕЩЕ ЕЩЕ шептали твои губы и ………….
МОЛНИЯ, ГРОМ И ПОТОК СТРАСТИ, КОТОРЫЙ ХЛЫНУЛ В ТЕБЯ. накрыл тебя с головой и твой вой счастья вырвался из твоей груди, отразившись от скал, унесясь в море. Все это слилось воедино. Прохладные волны и дождь на твоем теле и горячий поток внутри тебя. Это безумие. Кажется что тебя всю заполнило. Голова закружилась и ты растянулась на песке, отпуская из себя бурю. Когда ты открыла глаза, то море было спокойным и лишь волны расходились от него, плывущего по лунной дорожке в даль моря.